Новые этнографические изыскания

 

Необходимость исследований исторических и этнографических. — Атласы Эркерта и Риттиха; замечания Кояловича и Бобровского. — Вопрос о восстановлении чистой русской народности. — Преобразование Виленского музея. — Труды этнографические: сборники Гильтебрандта, Руберовского, Дмитриева, Крачковского.

Тревожные события в Польше и западном крае вызвали и другую деятельность для выяснения положения вещей. Нужно было, наконец, определить действительные исторические и этнографические отношения края; вместе с тем правительство хотело дать ответ на запросы и толки европейской дипломатии и печати: для той и другой цели послужили издание двух атласов западного края и одна работа Археографической комиссии, о которой скажем далее.

В начале 1863 года вышло в Петербурге французское издание этнографического атласа г. Эркерта1, предназначенное для читателей европейских. В следующем году это издание вышло по-русски. Около того же времени вышел Другой атлас, известный под именем атласа г. Риттиха.

Атлас г. Эркерта можно назвать официальным втом смысле, что он составлен в особенности по официальным данным Министерства внутренних дел (за 1858 год), к которым присоединяются и многие другие статистические источники; но атлас не был, кажется, исполнением официального поручения и задуман был по собственной инициативе автора1, чем и должна объясняться некоторая особенность его мнений. В брошюре, приложенной к атласу, автор излагает свои взгляды на исторический и этнографический характер края. Как определить племенной состав края, о котором шла тогда спорная речь вдипломатии, правительственных мероприятиях и литературе? Г. Эркерт хотел быть беспристрастным судьей в этих сложных отношениях и приходил к убеждению, что в западном крае ничто не определяет черты, разграничивающей русскую народность от польскойтак отчетливо и правильно, как различие вероисповеданий. Таким образом, «в западной России», со сравнительно немногими исключениями, все славянские обитатели православного исповедания должны считаться русскими, а все те, которые исповедуют католическую религию, — поляками. Этот способ воззрения не во всех случаях и не абсолютно правильный (для Волынской, Подольской и Киевской губерний он правильнее, нежели для белорусских губерний); но, говоря относительно, он чрезвычайно верен. Если за основание деления принять один только язык, то численное отношение между русскими и поляками не мало изменилось бы в пользу русского населения и в ущерб польского» (стр. 6). Автор замечает, что этот взгляд на разграничение русской и польской народности фактически разделяют там и простой народ, русский и польский, гражданские и военные власти, духовенство, помещики и квартировавшие в крае русские войска и что «чем ниже степень просвещения, на которой стоят народы, сравниваемые между собой в национальном отношении, тем важнее и решительнее значение вероисповедания, как способ разграничения народностей».

Далее г. Эркерт говорит об исторической судьбе края и наконец о современном этнографическом положении. Приводим два его замечания. «Католические белорусы... по своему образу мыслей, привычкам и роду жизни — совершенные поляки. Даже православные по большей части, за неимением русских молитвенников, придерживаются католического обычая читать в церкви молитвы из польских молитвенников. Вследствие этого его высокопреосвященство митрополит литовский в конце 1863 года счел необходимым снова подтвердить тамошнему православному духовенству, чтобы оно усугубило старание вывести у прихожан из употребления польские молитвы и польские молитвенники и заменить их молитвами и молитвенниками на славянском или русском языке. В то же время православному Духовенству литовской епархии предписано, чтобы в священнослужительских семействах было прекращено употребление польского языка»1.

В тогдашних предположениях о необходимости исправить национальное положение западного края считалось, между прочим, нужным привлечь в западный край чисто русские силы: одним казалось, что нужны русские чиновники для замены ими чиновничества польского, оказавшегося вредным для западного края; другие находили необходимым усиление русского землевладения (правительство, как известно, употребило эти меры, призывая массами русских чиновников из внутренних губерний и передавая польские конфискованные имения на льготных условиях благонадежным русским лицам); г. Эркерт полагал, что в западном крае есть уже большая сила, действующая в национальном русском смысле.

«Важнейшей связью, которая с 1831 года практически соединяла русский запад с русским востоком, или, как мы готовы бы были сказать, лучшим национальным, сильным звеном между ними и самым живительным дуновением воздуха из Великой России, постоянно сохранявшим свою чистоту и свежесть, было пребывание огромного количества войска в западном крае, которое, вследствие своих своеобразных) зимних стоянок, приходило в самое непосредственное и близкое соприкосновение с тамошним русским крестьянином».

Атлас, составленный подполковником Риттихом, под руководством П.Н.Батюшкова, издан был первоначально не для публики, а только для официального употребления. Только второе издание было выпущено для публики. Составление его начато было еще в 1859 году г. Батюшковым, который заведовал устройством православных храмов в западных губерниях. В основании атласа лежали данные, доставленные Министерству внутр. дел особыми чиновниками, командированными в белорусский край для осмотра и возобновления ветхих церквей в помещичьих имениях. По данным министерства и по сведениям, почерпнутым из центральных ведомств, составлены были первоначально (в 1860—61 гг.) карты губерний Витебской, Могилевской и Минской, но затем, с развитием церковно-строительного дела и с поступлением новых материалов статистических и этнографических, явилась возможность приступить к составлению вероисповедного атласа всего западного края империи. Окончательный свод материала, его разработка и проверка с официал ьными документами разн ых ведомств и учеными статистическими исследованиями, также как распределение на картах местностей по исповеданиям и племенам, производились г. Риттихом. Атлас состоит из десяти карт: одной общей и девяти отдельных карт, для каждой губернии1. К каждой карте приложены обильные статистические цифры на полях и в отдельных больших таблицах; кроме того, в начале атласа помещена не вошедшая в первое издание синхронистическая таблица древних княжеств западного края, составленная Сербиновичем. Предисловие к атласу, объясняющее способ его составления, заканчивается словами: «Составленный не по гадательным и голословным предрешениям, только извращающим истину, но основанный на самых точных и несомненных данных, атлас по вероисповеданиям служит лучшим опровержением лживых понятий, распространяемых недоброжелателями России о народном составе нашего западного края, который, несмотря на отпечаток, оставленный на нем иноверным и иноплеменным владычеством, составляет в религиозном, племенном и историческом отношениях неотъемлемую органическую часть русского государства». В начале заглавия поставлен девиз: «veritassalusque риЬНса».

Таковы были две обширные работы, предназначенные к устранениютой недостаточности сведений о западном крае, которая создавала упомянутые «лживые понятия» и была действительно источником многих печальных и политически вредных заблуждений. Нечего говорить о том, как важно было, что наконец подобные труды появились; жаль было одно, что они не появились несколькими десятками лет раньше, и отсутствие их в прежнее время рисует ту роль западнорусского вопроса и в обществе, и даже в самом правительстве, на какую мы раньше указывали.

Атласы Риттиха и Эркерта имели немалое значение в разъяснении темного вопроса. Они встречены были с большим сочувствием вереде людей, заинтересованных вопросом, и вызвали несколько замечаний, не лишенных важности. По поводу французского издания атласа Эркерта сделал сообщение на собрании Географического Общества г. Коялович1. Он замечал многие неточности атласа, напр., уменьшение белорусских поселений, объяснял по карте исторические пути распространения польской стихии и, между прочим, причины, почему это влияние в прежние века и до последнего времени встречало так мало отпора с белорусской стороны. Указав, напр., на ужасную обстановку белорусских поселений во многих местах западного края, как в бедной болотистой стране печально знаменитого бассейна Припяти, он говорит: «На такой почве, в таком положении, само собою разумеется, не легко могла вырабаты вать-ся любовь к родному и энергические ее выражения. Легче могло развиваться, напротив, желание пересоздаться в кого угодно, в великорусса или поляка, лишьбы как-нибудь выйти из тяжелого положения. Этой изменчивости своему родному элементу много способствовало само наречие белорусское, которое, при неоспоримо русском строе, представляет собой, однако, поразительную середину между русским и польским языками». Он припоминал также некоторые исторические факты, которые, с другой стороны, объединяют эту слабость белорусского племенного и религиозного отпора. Например, после первого раздела Польши и накануне последнего в Минске еще кипела вековая борьба и — «кипела очень оригинально. В 1794 году, в то время, когда дипломатия решала вопрос о последнем разделе Польши, когда народу можно было, по-видимому, бросить борьбу, в полной уверенности, что она решится извне и в его пользу, минские церковные братчики, гласит предание, три дня бились с поляками из-за ограды своей братской церкви. Но — какая странность! В скором времени (когда все уже решилось) им пришлось жаловаться, что великорусские монашествующие устраняют их от исторического участия в делах своей церкви. Самая братская церковь переименнована из древнего имени Петропавловской в Екатерининскую! Я не даром привел этот факт. Я вижу в нем бесплодное выражение физической силы и несчастное выражение моральной белорусской силы».

В последних не совсем ясных словах автор желал сказать, вероятно, что новая власть не хотела или не умела показать внимания и уважения к местному преданию и обычаю, в которых и была нравственная сила белорусского населения; вместо того прямо вводился русский ходячий обычай, в котором официальная сухость бюрократии соединялась с бытовой грубоватостью. Вводимое, многими сторонами своими, было чуждо местному населению, принималось по необходимости, и когда вместе с тем социальное преимущество все-таки осталось за поляками, белорусы не получили и теперь достаточно нравственно-общественных опор для сопротивления старому польскому преобладанию, — и, к удивлению, мы читаем у историков Белоруссии, что именно с конца прошлого века и совершалось, с особенным успехом, полонизация западного края.

Нечто подобное этому, как увидим дальше, повторилось в Белоруссии и в 1860-х годах....

Г. Коялович заканчивал призывом «дружного участия великорусских общественных сил» для благ западного края...

Из других отзывов, явившихся по поводу атласов Эркерта и Риттиха2, остановимся еще на подробной статье г. Бобровского, представлявшего известный авторитет по указанному выше труду его о Гродненской губернии. Г. Бобровский3 вообще отозвался об атласе Эркерта с похвалами, хотя находил числовые погрешности в разграничении поляков от белорусов, характеристику разных племен (в брошюре) считал слабой и неполной. Главной теоретической и практической ошибкой Эркерта г. Бобровский считал его точку зрения, что за основу разграничения народностей русской и польской в западном крае должно быть принято вероисповедание. По мнению г. Бобровского, в этом случае нет другого исходного пункта, кроме языка: «сам г. Эркерт чем, как не языком, руководствовался при разграничении белорусов от малоруссов, литовцев и латышей от белорусов и поляков, — а между тем не хочет признать такого же принципа для разграничения поляков от белорусов и малорусов». Если белорусы, по замечанию Эркерта, не называют себя этим именем, то они «говорят по-белорусски, следовательно, чувствуют и думают по-русски». Собственное толкование этого предмета у г. Бобровского было следующее: «Белорусы, не зная того, что они белорусы, сохранили и в обыденной речи, и в песнях, и в пословицах свои определенные, национальные, логические формы, свой дух, свой определенный характер — свои нравы1, свои обычаи и т.п. Вероятно, не безызвестно г. Эркерту, что у белорусов, независимо от веры в Христа, и притом безразлично — по греческому или латинскому обряду, остаются еще глубокие верования в некоторые естественные явления, как в нечто необыкновенное, предубеждения, вера в колдовство и чародейство; в этом независимо от Евангелия заключается их книга судеб, их мораль, загадка и разгадка их существования (?)».

«Исполняя все христианские обряды как бы бессознательно, белорус — я говорю о большинстве, о крестьянах, — будь он православный или католик, имеет свои убеждения, свою нравственную философию и передает все это вместе с языком своим детям и внукам. Это суеверие... сопутствует ему от колыбели до могилы и всегда неразлучно с его языком; в этом-то и надобно искать племенного разграничеия здешних славян (?), тут выясняется и племенное отличие белорусов, и происхождение их от одного корня с великорусами...»

Г. Бобровский предостерегает и от излишнего доверия ктем показаниям, какие наблюдатель может встретить на месте.

«И ксендз, и помещик, — говорит он, — никогда не скажут о белорусе, исповедующем римско-католическую веру, что он — белорус или русский, а скажут: литовец... Поговорите с этим литовцем, и вы услышите белорусскую речь...»

«Мы имеем этнографические списки от священников и некоторых ксендзов Гродненской губернии, доставленные нам в числе других материалов при исполнении возложенного на нас поручения1. На списках тех и других прихожане, как православные, так и католики, названы литовцами и тут же приложены образчики языка — вы думаете: литовского; нет, белорусского или малороссийского...»

«Ксендз это делал потому, что эти белорусы когда-то входили в число народностей литовского государства. Мы видим тут не политическую ошибку, как думает г. Эркерт, а политическую правду и весьма грубую этнографическую ошибку».

Другими словами, в польском и западнорусском употреблении до последнего времени оставалось старое местное обозначение края, державшееся здесь прежде в течение нескольких веков и повторяющееся потом бессознательно. Любопытно опять, что сто лет русского господства не изменили этой исторически отжившей номенклатуры.

Вообще в белорусе, полешуке (жителе Полесья), бужа-нине г. Бобровский видит «древнейший тип славянина, правда, изувеченного, но твердого и терпеливого в своих страданиях». «По своему образу мыслей, — говорит г. Э., — привычкам и роду жизни белорусы (Гродненской губернии) — совершенные поляки». — «Нет, г. Эркерт, — пишет г. Бобровский, — вы смотрите на Белоруссию по впечатлениям, вынесенным из палацов и костелов, встречавшихся по маршруту (?)».

Из приведенных цитат можно видеть, что два наблюдателя вынесли весьма несходное впечатление, хотя оба жили на местах, имели в руках массу официального и частного материала (нам не думается, чтобы г. Эркерт руководствовался указаниями палацов и костелов: мнения его были, кажется, довольно самостоятельны). Очевидно, что исследование еще не установилось, что непривычный предмет не поддавался определению на первый взгляд. Это оказалось и в общем результате полуофициальных и чисто официальных исследований Эркерта и Риттиха. Сравнивая их данные, г. Бобровский отметил весьма значительную разницу: как мы видели, Эркерт в разграничении народности русской и польской придавал особое значение различию вероисповедному; атлас Риттиха был именно вероисповедный, и тем не менее в их показаниях1 открывалась следующая разница (откидываем дроби):

по Риттиху: по Эркерту:

русских.....................2.854.000    2.531.000

поляков.....................383.000      791.000

литвы и латышей.....713.000     529.000

(затем евреев, немцев, татар и пр.) всего..........................4.485.000      4.294.000

Заметим, что у Эркерта не считаются военные, но число их, по словам г. Бобровского, не соответствует разности между обеими цифрами населения этих губерний, потому что число всех военнослужащих, с женами и детьми, не превосходило тогда 150.000. По одной Гродненской губернии, которую специально исследовал сам г. Бобровский, разница польского населения вышла следующая: Эркерт считал здесь поляков 270.000, а Бобровский насчитывал всех 83.000. Разница так громадна, что в ее основе, очевидно, лежит отсутствие точного правила разграничения, неясность самой сущности вопроса для кого-нибудь из исследователей, а может быть, для обоих.

По-видимому, г. Бобровский справедливо указывал существенное значение языка и народного предания как отличительной этнографической черты; но, с другой стороны, не совсем ошибался и г. Эркерт — он ставил вопрос на практическую почву и находил не без основания,чтовданных условиях вероисповедное отличие было едва ли не важнее. В самом деле, все говорили тогда в один голос, что католичество тесно связано с полонизмом, и действительно, церковная католическая иерархия, священство и церковная школа, даже среди населения католическо-белорусского, были польские или сильно полонизованные, и при известном умении католического духовенства держать в руках свою паству, оно должно было действовать и действовало на паству белорусскую в польском смысле: таким образом, человек, говорящий по-белорусски, по своим взглядам мог иметь все польские сочувствия — у г. Бобровского он могбыть зачислен вбелорусы, а у г. Эркерта — в поляки. И в чем же, по отзыву всех русских историков, сказалась полонизация края, как не в распространении католицизма (явного) и унии (католицизма скрытого), под влиянием которых и терялась русская народность?

Правительственные мероприятия того времени направлялись к тому, чтобы устранить эту польскую стихию, прямую или косвенную; на том же настаивала и патриотическая публицистика. У всех на устах было слово — обрусение, которое должно было переродить (или истребить?) саму Польшу, — нечего говорить, что «обрусение» западного русского края стояло вне всякого недоумения. Этот предмет породил в свое время целую обширную литературу, на которой мы выше уже отчасти останавливались, и теперь приведем из нее еще несколько примеров, характеризующих этнографический вопрос.

Выше упомянуто, что публицистика по этому случаю предлагала и обсуждала разные меры — и полное удаление поляков (с переходом землевладения в русские руки), и замещение всех должностей русскими чиновниками, и перс-воспитание семейств духовенства, и переселение русских рабочих и ремесленников, и абсолютное запрещение польского языка: некоторые из этих мер вполне или частично приводились в исполнение правительством, но оставалось, однако, сомнение — многим уже тогда подобные меры казались недостаточными. Одно из изданий, наиболее занимавшихся этим вопросом, объясняло, что с усмирением польского мятежа сделано только внешнее дело, но остается еще «важнейшая и труднейшая задача, которая не под силу никакой администрации, каким бы искусством и энергией она ни отличалась и хотя бы в распоряжении ее были самые обширные средства».

«Действительно, в чем теперь дело? — спрашивала газета. — Не в том только, чтобы оградить внешним образом православие и русскую народность от латинских и польских захватов, а в том, чтобы православие и русская народность окрепли в самих себе настолько, чтобы не нуждаться ни в какой внешней ограде, чтобы собственной своей силой восторжествовать вполне над нацизмом и полонизмом... Чтб может сделать государство в этом отношении? Оно может запретить явное совращение в католицизм, но содействовать действительному укоренению православия, не прибегая к тем способам, которые осуждены историей и отвергаются духом нашего времени, оно решительно не в состоянии. Оно может изгнать из употребления польский язык в своих школах, в присутственных местах, и, пожалуй еще, с грехом пополам, во всех публичных местах, кофейнях, кондитерских и т.д.; но распространить и водворить русский язык и русский дух в польских или ополяченных семействах и в обществе оно решительно не в состоянии. Только собственное внутреннее преуспевание и процветание местной русской церкви и местных русских училищ, только добровольное усвоение русского языка и русской литературы как единственного средства умственного общения края со всей Россией, в связи с процветанием этих сил в целой России, могут достигнуть таких результатов. И в этом отношении государство может сделать очень многое. Прежде всего оно может освободить русское духовенство и вообще русское общество от препятствий и затруднений, которые еще встречает у нас самая благонамеренная деятельность; затем оно может дать средства для обеспечения быта русского духовенства и русских учителей, для умножения православных храмов, духовных и светских училищ. Но даже материальных средств, которыми оно располагает в настоящее время, окажется недостаточно, и необходимо содействие всего русского общества для того, чтобы в западном крае России наши православные храмы и православное богослужение могли своим благолепием и торжественностью поровнять-ся с храмами и богослужением римско-католическими. Оно может дать значительные служебные преимущества, повы-ситьоклады, назначить премии для привлечения из других мест России в западный и особенно в северо-западный края ее достойных русских учителей и воспитательниц; но и тут, кроме ограниченности средств, прошлогодний и отчасти нынешнего года опыт показывает, что этих одних приманок недостаточно даже для замещения учительских должностей в гимназиях природными русскими. (Приводятся цифры по Виленскому учебному округу, где оказывается, что русские учителя составляли меньше одной трети против католиков и, частью, лютеран)... Необходимо воодушевление к делу и известная доля самоотвержения во имя общей пользы, для того чтобы человек решился покинуть свою родину, своих родных и друзей и переселиться в чуждый ему край, где предстоит тяжкая борьба против всей окружающей образованной среды, а это воодушевление не может быть куплено ни деньгами, ни чинами; оно бывает возможно только в таком деле, которое целым обществом принимается особенно близко к сердцу. Говорить ли еще о том, что никакими денежными и служебными преимуществами нельзя вдохнуть в человека рвение к общему делу и готовность служить ему всеми своими силами, всем своим разумением, при всяком удобном случае, — рвение и готовность, в которых, конечно, нельзя отказать нашим противникам?

«Впрочем, попытка обрусить наш западный край одними чисто правительственными способами была уже сделана, в самых обширных размерах, в прошедшее царствование, ознаменовавшееся, между прочим, воссоединением униатов с православно-греко-российской церковью, и что же оказалось в результате? По свидетельству людей, самых сведущих в этом отношении, в 1832 году, тотчас же по подавлении польской революции, северо-западный край был менее ополячен, чем по прошествии 31-го года, когда толь-кочтобыл подавлен нынешний мятеж. Не поучительноли

это показание?..»

«Повторяем еще раз: в настоящее время дело идет о нравственном завоевании западного края России, а это завоевание не может быть совершено иначе, как при самом живом, при самом дружном содействии со стороны всей России, со стороны всего русского общества. Нравственные силы нашего общества, за отсутствием средств к их упражнению, действительно, не очень велики, но мы надеемся, что их хватило бы для этого дела, лишь бы только дана им была возможность свободно действовать порознь и сообща и лишь бы стремления к общеполезным целям встречал ись с сочувствием, а нес тревожными и напрасными опасениями»1

Это было очень справедливо, потому что действительное объединение западного края с русским центром не могло быть достигнуто одними канцелярскими или военно-административными мерами. Требовалось объединение жизненное, а эти меры были делом чисто внешним, направлялись на поверхностные проявления, а внутри идущая жизнь могла продолжать свое прежнее течение, отзываясь на эти меры равнодушием или пассивным сопротивлением, замыкаясь в самое себя и создавая внешнее единство, под которым мог скрываться старый разлад и взаимое непонимание. К сожалению, оно так и было. Изложенный взгляд, как мы сказали, был по существу верен; к сожалению, жизнь русского общества, из которого должно бы исходить объединяющее влияние (по признанию самой газеты), не представляла тех условий самодеятельности, при которых только и возможно было бы желаемое нравственное воздействие. Нужно было бы прежде всего, чтобы западнорусский вопрос в самом русском обществе мог быть обсужден с его разных сторон, обсужден искренне и открыто, — но этой возможности не было, и тот самый круг, от имени которого говорила вообще упомянутая газета, не преминул бы обвинить в «измене» тех, кто решился бы указать иные, упускаемые из виду стороны предмета, а с другой стороны — диктаторские полномочия, с которыми тогда управлялся западный край, закрывали его от общественного мнения. Прошли десятки лет, пока могли явиться в печати иные взгляды на положение края в 1860-х годах1, чем те, какие в то время были обязательны. Характер принимавшихся тогда мер заставлял ожидать соответствующих результатов; слухи, доходившие из края, не были особенно благоприятны, и рассказы и воспоминания о том времени, напечатанные в последние годы, вполне их подтверждают: напр., усиленный вызов чиновников из внутренних губерний дал вообще не весьма удачный контингент деятелей, которые шли только на упомянутую «приманку» и не только не создавали нравственного общения, но отталкивали местных жителей, так что и с приходом этих «русских деятелей» нравственное объединение не установилось; свойство мероприятий, крутое и, что называется, экстралегальное, также мало способствовало водворению мирных отношений, среди которых могла бы возникнуть нравственная связь, хотя бы в первых началах. Не вдаваясь в этот предмет, укажем один образчик, отмеченный даже в тогдашней литературе. В «Голосе из Гродненской губернии»1 мы читаем: «В среде великорусских чиновников нашлись и такие личности, которым не место в нашем крае, требующем великого самопожертвования, теплой любви, разумной деятельности и твердой честности от служащих здешнему народному делу, которые прибыли к нам, кажется, для того только, чтобы без разбора все разрушать, ломать и ничего не созидать, которые, не желая или не умея понять и сообразиться с положением, нуждами и духом здешних обитателей, самым грубым образом оскорбляют наше духовенство, много пострадавшее в своем прошедшем и настоящем за свою любовь к св. вере и русскому народу и, кажется, своими страданиями заслужившее некоторое уважение, любовь и поддержку. Они, эти личности, подрывают святое и плодотворное доверие пасомых к своим пастырям и своими грубыми, деспотическими поступками убивают развивающееся теперь в народе чувство законности — это необходимое условие мира и благоденствия каждого общества и государства». Повесть об этом деятеле подробно рассказана в гродненской корреспонденции и была не единственным примером своего рода...

В ряду мер, которые принимались тогда для обрусения края, одной из особенно заметных было «преобразование» Виленского музея древностей. В этой довольно странной истории характерно отразилось двойственное состояние края, причем «преобразование» не разрешило исторической и этнографической двойственности. Дело было в следующем. В 1856 году основан был в Вильне, с Высочайшего соизволения, музей древностей, который должен был заключать в себе предметы, относящиеся к истории западного края России, с целью, содействуя сохранению памятников древности, доставить возможность воспользоваться ими к изучению края; в рескрипте наследника цесаревича, под покровительством которого должен был существовать вновь открывшийся музей, высказано было также, что музей должен был содействовать «вящему скреплению уз, соединяющих бывшие литовские губернии с прочими областями России». Основание музея было вполне делом графа Евстафия Тышкевича, известного археолога; он передал сюда собственную обширную коллекцию древностей и других замечательных предметов и был тогда же назначен попечителем музея; затем стали поступать другие пожертвования от местных помещиков; в 1858 году, к приезду имп. Александра II в Вильну, составлен был наскоро каталог музея. При том состоянии социальном, какое в то время еще продолжалось; при том положении этнографических изучений, которые велись вто время в польской литературе и едва начинались в русской, понятно, что в среде тогдашних польских основателей музея старина западного края понималась именно втом смысле, как привыкли издавна понимать ее в польском обществе. Историческая и этнографическая принадлежность края была темным вопросом для самих русских исследователей; в сороковых и пятидесятых годах они не понимали слова «Литва» в приложении к губерниям с белорусским населением, и старый политический термин считали также и обозначением племени, для поляков этот термин оставался еще в употреблении, как живое историческое предание; не только польские, но и русские этнографы все еще видели здесь каких-то «кривичанских славян», а один русский этнограф (Лебедкин) находил еще в 1861 году в западном крае не только кривичей, но и древлян, дреговичей, тиверцев, даже ятвягов... Не будем притом думать, чтобы польские основатели музея были какие-нибудь радикалы, которые с злонамеренной тенденцией хотели бы удалить из музея (как их после втом обвиняли) всякий след русской старины: напротив, это были местные патриоты (в том «литовском» смысле, как их характеризовал г. Бессонов), далеко не чуждавшиеся связи с русской наукой; граф Тышкевич принимал участие в работах московского Археологического Общества, и его имя пользовалось уважением в среде русских ученых; Киркор доставлял свои труды в Географическое Общество в Петербурге, писал и по-польски, и по-русски; труды писателей этого круга долго служили для русских исследователей полезным руководством в изучении западнорусской старины, как труды Нарбутта, Кра-шевского, Ярошевича, Малиновского, гр. Тышкевича, Пар-чевского и т.д.; г. Бессонов в своем труде по белорусской этнографии с признательностью называет эти и другие имена лиц, служивших с пользой делу научного исследования западного края... Одним словом, точка зрения, руководившая основателем Виленского музея древностей, не была какой-либо новой выдумкой; это был привычный взгляд интеллигенции западного края, вто время не только неоспо-ренный с русской стороны, но признаваемый; присутствие польского элемента в западном крае, его участие в истории «Литвы» с очень давних и до очень недавних времен не возбуждало сомнений, хотя историческая роль Польши осуждалась с русской точки зрения; в новейших официальных исследованиях западного края, произведенных офицерами генерального штаба, были выведены целые сотни тысяч польского и католического населения... Водно прекрасное утро все это должно было перемениться. Крутые меры, принимавшиеся в западном крае с 1863 года, захватили в начале 1865 года и Виленский музей. Хотя сами официальные статистики генерального штаба (Риттих, Зеленский, Бобровский) находили в западном крае сотни тысяч польского населения, в приказ виленского полицмейстера польский язык назван был «чуждым стране»; весьма понятно, что с этой точки зрения и Виленский музей, в котором собрано было немало остатков польской старины западного края, терял право на существование1. В феврале 1865 года в Археологической комиссии, состоявшей при музее, происходило заседание, с каким-то злорадством описанное в «Вестнике» Говорского2 как своего рода coup d'etat или скандал. В собрании участвовало вновь вступившее туда военное лицо, которое заявило в своей речи о необходимости преобразования музея и истребления его польского духа'. Вслед за тем, в конце февраля1865 года, от главного начальника западного края на имя тогдашнего попечителя Виленского округа (назначенного и председателем «Комиссии для разбора и приведения в известность и надлежащий порядок предметов, находящихся в Виленском музеуме древностей») поступило предложение о необходимости пересмотра и преобразования музея. Смысл предложения заключался в том, что музей, в противность его назначению быть собранием древностей «литовско-русского края», в большинстве предметов «составляет коллекцию, относящуюся к чуждой этому краю польской народности». «Такое совокупление в этом открытом для публики хранилище литовско-русской старины предметов, относящихся к польскому народу и польской истории, и размещение на первом плане тех из них, которые более других напоминали бы о временном владычестве польском в здешнем крае, служило к поддержанию в здешнем населении и обществе превратных понятий о том, что край этот есть край польский, а не русский, а также к возбуждению в публике польских идей, противоуп-равительственных стремлений и притязаний на мнимые права Польши на западнорусский край». Поэтому «в виду пресечения на будущее время подобных, не свойственных ни здешней народности, ни настоящему положению края заявлений, аравным образом, почитая необходимым сообщить Виленскому музеуму надлежащий ему характер, соответствующий назначению быть собранием и хранилищем предметов, напоминающих о русской народности, православии, искони господствующих в здешнем крае, и содействовать вящему скреплению уз, соединяющих литовские губернии с Россией», приказано было составить особую комиссию (в которой приняли участие два военных лица), которая привела бы в порядок предметы музея: на первом плане она должна была поставить предметы, относящиеся к русской народности, во второй разряд поместить «предметы, относящиеся к литовско-русскому началу» (?), в третий — предметы общенаучные; наконец, предметы, принадлежащие к польской народности, «как не составляющие предметов назначения музеума», собрать особо, т.е. удалить из музея до дальнейшего распоряжения. Назначенная комиссия, где должен был принять участие и основатель музея, граф Тышкевич, и где из несколько известных русских ученых находился г. Бессонов, служивший тогда в западном крае, принялась задело очень ревностно. Понятно, что музей, составлявшийся другим кругом людей с прежними понятиями об исторических преданиях края, был энергически очищаем новыми распорядителями, считавшими польский элемент совершенно чуждым краю. Было бы долго передавать подробности этого разбора; довольно сказать, что большое число предметов отчислено было в четвертый разряд и что дебаты не сохранили спокойствия, приличного научным рассуждениям. В конце концов, граф Тышкевич, не присутствовавший по болезни в последних собраниях комиссии, прислал (29 марта1865 г.) отзыв, в котором, при всей трудности своего тогдашнего положения, решился высказать свое мнение о совершившемся преобразовании и тех обвинениях, какие были направлены на устроителей музея.

Гр. Тышкевич объяснял, что, присутствуя в комиссии, он подписывал ее протоколы не потому, что всегда соглашалея с мнениями других ее членов, а потому, что один его голос против пяти голосов противного мнения не мог иметь значения, и, следовательно, его особые мнения могли бы только дать повод думать, что он затрудняет успешный ход действий комиссии; теперь, когда главная работа закончена и предметы, подлежащие исключению из музея, уже назначены, он решался «заявить свое мнение не в виде протеста или официального особого мнения, но собственно как выражение своих убеждений по предметам, имеющим непосредственное соотношение с занятиями комиссий». Он объяснял ту историческую точку зрения, с которой основывался музей, и тот провинциальный интерес, который естественно присоединялся к местной коллекции. «Основывая музеум в Вильне, я имел в виду древности и памятники польские, но местные, т.е. литовско-русские. Под словом «Виленский музеум» я разумел и разумею собрание предметов, кои бы, как в зеркале, верно отражали жизнь и деяния литовско-русского народа во всех эпохах его исторического существования. Не думая и не заботясь о том, чтобы собираемые предметы представляли только светлые моменты из истории и деяний моих предков или чтобы изображения их непременно были прекрасны, я желал только, чтобы они были похожи и служили точными снимками с прошедшего, на непреложных началах истории. Я думал, что если в лифляндском и курляндском музеумах собраны предметы времен владычества рыцарей, в финляндском — Швеции, в керченском и одесском — татар, то это отнюдь не доказывало, что упомянутые музеумы заботились о собрании предметов, напоминающих немецкое, шведское и татарское владычества, но старались только собрать все, чтб бы могло наглядным образом знакомить с минувшими судьбами тех местностей, для которых музеум предназначался. — Так понимая значение провинциального музеума, я, конечно, не исключал и тех предметов, кои относились к эпохе владычества Польши в этой стране. Но, при всем том, могу сказать сознательно, в Виленском музеуме собственно польских предметов почти нет. Все, чтб есть, — это местное, литовско-русское».

Ему приходилось разбирать, какого рода предметы подлежали исключению из музея по новым требованиям. «На основании предписания г. главного начальника края, комиссия обязана была исключить предметы, напоминающие временное владычество Польши и относящиеся к польской истории. Известно, что до 1569 года здешний край сохранил полнейшую политическую самостоятельность. Федеративного союза с Польшей ни один историк не назовет владычеством. Известно, что поляки не только не могли здесь приобретать собственности, но даже занимать служебные должности. Литовско-русское дворянство строго за этим наблюдало и свято сохраняло права свои. В 1795 г., по третьему разделу Польши, губернии эти возвращены России. Следовательно, побуквальному смыслу предписания, исключению подлежат только те предметы, кои относятся к эпохе с 1569 по 1795 годы, и только такие, которые в непосредственной связи с польским владычеством или польской историей. Но комиссия не соблаговолила обратить внимания на эту неопровержимую историческую истину».

Он указывает, что комиссия к предметам, подлежащим исключению, т.е. напоминающим владычество Польши, отнесладаже предметы новейшие, например, знаки масонской ложи «Казимир Великий» («когда, — замечает граф Тышкевич, — этот Казимир никогда не господствовал над этой страной и умер еще до женитьбы Ягайлы на внучке его Ядвиге»), или барельеф в память Парижского конгресса 1856 г., изображающий торжество императора Александра, исключенный потомутолько,чтоподним подпись скульптора Казимира Ельского, сделавшего этот барельеф. Гр. Тышкевич «ссылался на суд всех ученых обществ и всех ученых мужей в России и заранее твердо убежден, что не найдется ни одного, который допустил бы даже мысль исключить из музеума, напр., портрет такой знаменитой личности, как канцлера Льва Сапеги, этого известного издателя первого Литовского Статута на русском языке, этого знаменитого автора достопамятного письма, проводимого всеми историками, к Иосафату Кунцевичу, в защиту православных». Он недоумевал, почему исключен из музея портрет русского генерала Коссаковского, повешенного мятежниками во время народного движения вВильне, в 1794 г., за свою преданность великой Екатерине, в то время, когда русское правительство воздвигает в Варшаве памятник полякам, павшим жертвою мятежа за свою преданность правительству. Он не понимал, почему должны были быть исключены из музея портреты и бюсты таких людей, как преданный России митрополитЖилинский, как пользовавшиеся европейской известностью Франк и Снядецкие, как основатель обсерватории Почобут, историк Нарбутт, «которого беспристрастный, добросовестный труддосих пор служит богатым материалом для всех русских историков», как основатели разных человеколюбивых заведений в Вильне, здешние уроженцы, жившие уже под русской властью... Просьба графа Тышкевича состояла только в том, чтобы назначенные к исключению предметы были вновь подробно рассмотрены, сообразносточным смыслом предписания главного начальника края и «имея в виду научные начала и историческую истину в отношении действительной эпохи владычества здесь Польши».

На этот раз в комиссии председательствовал не попечитель учебного округа, а один из ее военных членов, которым и составлен был ответ на письмо графа Тышкевича. Ответ был очень резкий, и в нем давалось понять, что письмо было действием, которое могло бы быть истолковано в смысле политической неблагонадежности.

Вся эта история производит весьма печальное впечатле-_ ние. Первый мотив к преобразованию музея был, конечно, политический, и скорее можно было бы понять, если бы что-нибудь случилось с музеем в самом разгаре страстей, в период восстания; но восстание было давно укрощено, и вопрос научный мог бы решиться более спокойно в кругу специалистов. Возможно, что в музее находились предметы, которые не совсем отвечали его назначению и особенно данной минуте, но устранение их могло бы совершиться более мирно, как это соответствовало бы делу науки; тенденциозность, которую указывали в малом числе предметов, относящихся к истории собственно русского начала в западном крае, легко могла бы быть устранена (и это было бы желательно для полноты местного музея) прибавлением новых предметов этого русского характера. Что касается удаления предметов из эпохи польского владычества, оно, очевидно, было не научно: из истории нельзя было вычеркнуть существовавшего факта, и это был бы просто пробел, как, с другой стороны, удаление предметов походило на боязнь перед призраком, неприличную для господствующей власти: странно было бы думать, что присутствие старинных вещей в историческом музее может навлекать какую-либо опасность для русской народности; сопоставленные с предметами иного рода, которые говорили бы о племенной устойчивости и борьбе западнорусского народа за свое религиозное и национальное право, эти предметы теряли бы свой односторонний смысл и получили бы только свое настоящее значение исторического остатка; далее, Виленский музей был, очевидно, местный музей западного края, и в нем должны были занять место предметы, принадлежавшие к местной истории и этнографии; политически — это был край русский, но этнографически в нем были не только белорусы, но и литовцы, и поляки, даже татары и евреи. Наконец, в самом ответе председателя комиссии относительно основателя музея признавалось, что доселе граф Тышкевич показывал «несомненную преданность» правительству, и признавалась «благая цель», с какой он основывал музей; прибавим, что он вложил в него много своих личных ценных пожертвований, наконец, что это был ученый уважаемый и за пределами своей родины. По крайней мере, его личное участие всамом основании учреждения, получавшеготепень новое направление, заслуживало большей терпимости и внимания.

Как бы то ни было, история Виленского музея была характерным отражением господствовавшего настроения. Литература, служившая этому настроению, принимала воинственное, обличительное направление: невозможно было спокойное суждение не только о новейших, но и давно прошедших событиях и отношениях.

Собственно этнографические труды этого времени были немногочисленны. Той школе, о которой мы сейчас говорили, принадлежит собственно только один сборник, вышедший в Вильне в 1866 году. В обширном предисловии сборника, которое подписано г. Гильтебрандтом, даются отрывочные и бессвязные сведения о значении народного творчества, об истории края, о разрядах песен, о чертах белорусского языка и ведется, кроме того, полемика с поляками (задним числом) и евреями. Научное значение этих сведений очень умеренное и, по-видимому, меньше занимало издателя, чем война против врагов русской народности. Собственной научной работы издателя было очень немного: несколько внешних сравнений белорусских песен с великорусскими; замечания о белорусском наречии, взятые из вторых рук; сведения о народном быте, выписываемые из газетных корреспонденции; описание обрядов, заимствованное у Шпилевского, и т.п. — все это, снабженное такой же защитой «русского дела», как в «Вестнике» Говорского. Характеристика песен крайне неумелая, путаная, противоречивая. Наибольшая доля песен доставлена учениками Молодечненской учительской семинарии.

Подробную и весьма правильную оценку этого сборника, произведения тогдашней виленской науки, дал г. Бессонов, сам также в Вильне работавший и видевший близко деятельность этой науки. «Вызванный нами в край, — говорит г. Бессонов, — для серьезного развития молодых сил на благодарном поприще и весьма скоро обособившийся, в ряду тогдашних полонофагов и жидоедов, издатель (этого сборника) сам не собирал песен среди народа Белой Руси и только отпечатал добытое другими собирателями. Из 300 набранных таким образом, отчасти перепечатанных песен, к типическим белорусским собственно относится менее половины, остальное — к малорусским или смешанным... Издатель не задал себе труда даже хотя был слегка проверить полученное от других, внимательным обращением к самому народу, наблюдением его быта и живого наречия. У него не собраны, а какие попадаются, не выделены и не разъяснены характерные черты местного народного быта... Разумеется, у издателя песни «дышать особенным озлоблением и ненавистью» против панов и всячески проклинаемых поляков, а когда песня говорит: «не дивуйтесь, добры люди, что мужик гуляет, у него есть достаток по милости Божьей, да и пан хорошо его знает, только бы не экономы (управляющие), мужик сам был бы паном» — это переводится издателем: «по милости Божьей и панской — ирония — у него всего довольно», так что не знаешь, кем же тут сочинена ирония...». «Всего же любопытнее, — продолжает г. Бессонов, — отношение издателя к местным евреям, которых он глубоко ненавидит и которых печать в его время советовала переселять в степи, а порою загнать и в море. Он признается, что в песнях «говорится о них немного, всего, кажется, два раза», и только объясняет это скудностью своего сборника, выражая надежду, при дальнейших выпусках, «достичь других результатов». Тем не менее в скудном своем сборнике он посвящает 23 страницы охоте на евреев...». Пересчитав затем целый ряд еврейских преступлений (они «находятся под особым покровительством поляков», сквернят муку на просвиры и вино на богослужение, занимаются подделкою денег, совершают поджоги и разбой, они — лентяи и тунеядцы, у них «бездна пороков», они «составляют государство в государстве» и т.д.) и поставив им в вину даже и «значительное увеличение количества еврейских голов» (!), происходящее от их целомудрия, которое кажется ему превратным, г. Гильтебрандт ожидал, что народные песни непременно должны выразить этот его взгляд на евреев... «Внутреннего быта евреев, — замечает на это г. Бессонов, — по собственному признанию, г. Гильтебрандт не ведает, а песни, подлежащие изданию, тоже почти ничего не гово-рятоевреях. Кчемужераспространяться?» — «Распространялись мы о евреях с некоторой подробностью для того, — пишет г. Гильтебрандт, — чтобы показать, что крестьяне непременно должны сохранить в песнях воспоминания о еврейском гнете и насилиях». Они обязаны исполнить сей приказ издателя... Евреям поставлено в вину и то, что «заря свободы», открывшаяся крестьянам 19  февраля, была «смутно (?) встречена евреями...». — «Разумеется, — продолжает г. Бессонов, — сколько ни выражено здесь знаков благодарности тогдашнему попечителю округа г. Корнилову, от подобного издания не много выиграла Белоруссия, разъяснение ее народного быта и печатание «памятников творчества»: даже этнография, в самом узком смысле, не найдет чем воспользоваться», — потому что нет здесь ни подробностей об обрядах и обычаях, ни правильного распределения песен, ни какой-нибудь системы передачи белорусского наречия, так что Белая Русь является у г. Гильтебрандта, подобно древней Польше, каким-то новым Вавилоном племен и наречий. «Мы можем только пожалеть, — заключает г. Бессонов, — что молодые таланты вступают на такой скользкий путь, естественно приманчивый лишь известного рода старцам, которые усердно обрабатывали сим способом край из-за своих расчетов».

Еще раньше оказались некоторые другие подробности издания, мало послужившие его научной репутации, а именно, в сборнике открыт был целый ряд песен поддельных, грубого сочинительства которых издатель не сумел заметить. В разборе «Сборника» г. Гильтебранта в «Вестнике Европы», 1866', указана, напр., нелепая песня, где является на сцену «Чернобог»; затем «заклинательная песня», где упоминаются древние божества Ладо и Диво3; далее, песня «Из-заСлуцка, из-за Клецка» и «Я Гриц козак»; наконец, еще одна песня, «записанная» одним из сотрудников г. Гильтебрандта, — «От села до села», которая на деле взята из «Гайдамак» Шевченко и сочинена им.

Любопытно, что песня о Чернобоге, о Ладе и Диве и еще одна песня, направленная против ляхов, — в целом «три прекрасные песни», по словам издателя, сообщены были г. Кояловичем; между тем эта песня, вместе с двумя другими, из которых одна также была заподозрена критикой, явилась уже раньше в «Вестнике» Говорского, и песня о Чернобоге показана записанной в Несвиже1.

Из других трудов этого времени заметим еще только собрание песен, составленное приходским учителем Н.Рубе-ровским и хорошо записанное2, и несколько других небольших собраний песен, сказок, описаний обычаев и т.д., которые печатались в «Губернских Ведомостях» и «Памятных книжках» западного края и бывали нередко результатом добросовестного изучения. Такой местной работой были также труды М.Дмитриева, который издал потом свое собрание отдельно3 — книжка беспритязательная, но весьма неумелая. В местных изданиях появились и первые работы Юл. Крачковского; позднее он издал более обширный труд, на котором мы остановимся дальше.

В семидесятых годах положение вопроса изменилось к лучшему. Правда, на месте междуплеменные отношения не исправились; местные или заезжие русские патриоты продолжали считать лучшую защиту русского дела в крайней нетерпимости и травле элементов края нерусских и даже элементов местнобелорусских, когда они были не совсем похожи на чиновническое понятие о русской народности, — по крайней мере, дело изменилось, несомненно, к лучшему в области науки. Высокая постановка этнографического вопроса в лучших произведениях нашей науки повлияла благотворно; и жизнь западнорусского народа стала, наконец, находить спокойное исследование, с целями науки и вне той «злобы дня», которая была прежде действительной злобой.




Пользуйтесь Поиском по сайту. Найдётся Всё по истории.
Добавить комментарий
Прокомментировать
  • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
    heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
    winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
    worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
    expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
    disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
    joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
    sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
    neutral_faceno_mouthinnocent
2+три=?