Белоруссия в эпоху присоединения. Труды польских ученых

 

Название Белоруссии. — Понятие о стране и народ в эпоху присоединения: «Записки путешествия» академика Севергина. —
Труды польских ученых старого времени: Линде по поводу «Опыта» Сопикова. — Голэмбёвский, Бандтке, Иосиф Лукашевич, Балинскии, Нарбутт, Иосиф Ярошевич, Игн. Данилович и др. — Этнограф в эмиграции: Рыпинский.
Историки, кажется, до сих пор не доискались, когда в первый раз появляется имя «Белой Руси». Официальное употребление этого имени — в царском титуле — начинается с 50-х годов XVII века, с литовского похода царя Алексея Михайловича; в латинских документах Alba Russia известна уже в XVI веке. Происхождение имени было, вероятно, народное: кроме Белой, были и Русь Черная, Русь Красная, Червонная. Нашим старинным историкам название Белоруссии было неясно; Карамзин не раз поправляет Татищева, который под этим именем разумел области Ростовскую и Суздальскую1; с другой стороны, титул царя Белой России упоминается в иноземных актах в применении к московскому царю еще при Иване III, в 1471 году. Географическое определение нынешней Белоруссии также остается до сих пор неустановленным. «Под именем Белоруссии, —читаем мы в авторитетных книгах ', — разумеют губернии Витебскую и Могилевскую»; между тем, на этнографической карте, изданной Географическим Обществом в 1875, мы найдем белорусское племя раскинутым по огромному пространству всего западного края, более или менее сплошными массами; по указанию этой карты и другим источникам, оно распространено, кроме губерний Витебской и Могилевской, также в губерниях Виленской, Гродненской, Минской, Сувалкской, Смоленской, Черниговской, Псковской, наконец, небольшими поселениями даже в Ковенс-кой, Тверской, Московской и др. Цельного обзора этого племени мы еще не имеем, так что до сих пор недостаточно ясно, насколько оно однообразно или варьируется от Псковской губернии до Черниговской и от Белостока до Дорого-бужа в губернии Смоленской2.
В эпоху присоединения русская наука и литература едва начинали свои труды по изучению России, и немудрено, что белорусский край долго не находил достаточно к себе внимания; его считали вполне или по большей части польским и чужим. В начале столетия он был в том смутном положении, о котором мы упоминали, и одно из первых, если не первое, ученое путешествие в этот край, сделанное академ и ком Северги н ы м, дает л юбоп ытн ы й образчик тогдашних понятий русского общества об этой стране. Севергин был одним из образованнейших людей своего времени, человеке разнообразными и обширными знаниями, и однако же в его путешествии1 обнаруживается чрезвычайно странное представление об историческом положении и свойствах западного края. Дело втом, что в то вре- , мя, когда Севергин делал свое путешествие, здесьсоверша-лась та реакция польского влияния, которая началась в царствование Павла и особенно усилилась при Александре I. После разгрома, постигшего Польшу при Екатерине, теперь снова мелькала в будущем перспектива реставрации, и в польском обществе началась оживленная деятельность для укрепления своих национальных сил. Западный край, или так называемая «Литва», в их глазах была сама Польша; действительно, высший класс был здесь едва ли уже не вполне польским, но оставалась народная масса, далеко не ополяченная и казавшаяся, по прежним примерам, небезопасной в силу своего русского характера и православия, которая должна была быть объединена в польском смысле. Началась новая работа для распространения полонизма и католичества или унии с целью достигнуть однородности населения и обеспечения политического положения. Севергин, отправляясь в путь, получил от тогдашнего попечителя Виленского учебного округа и члена главного управления училищ, князя Чарторыйского, поручение осмотреть училища западного края и очутился как раз в среде этой польской и католической пропаганды, среди иезуитов и польского дворянства: он взглянул на западный край именно глазами этих последних до того, что местных православных, т. е. своих собственных единоверцев, он, по католической терминологии, называет «схизматиками». В городе Друичин, по словам его, монашествующие ордена были — «шисматики, базилиане и пиары. Первые имели только две бедные, деревянные церкви, да и монашествующих особ было только две: один престарелый игумен и другой моложе. Известно (!), что шисматики отличаются от униатов тем, что сии последние повинуются папе, а первые — патриарху цареградскому. Одеяние шисматиков подобно одеянию греко-российских монашествующих особ. Так же расположение церкви и обряды при богослужении во всем почти подобны российским (!). Находясь в прусской'части Польши и не умея, впрочем, ни слова по-российски(!), совершают они богослужение по российским церковным книгам. Обыкновенное греко-россиян приветствие в праздникХри-стова Воскресения: Христос воскресе и ответ на сие: воистину воскресетакже и у них в употреблении. О сем обстоятельстве упоминаю я потому, что слышал сие от них сам, находясь здесь в самую неделю Святой Пасхи.
«Говоря о шисматиках, нельзя не упомянуть мне также об унеятах. Исповедание и особенно богослужение унеятов во всем сходно с богослужением шисматиков. Как в прусской, так и в российской части Польши называют они себя россиянами. Церкви ихсутьобыкновеннобедныедеревянные, а священники отличаются от шисматиков тем, что не имеют монашеского их одеяния. При сем при метить должно, что бедный простой народ, большей частью, унеяты, а богатые и дворяне суть чистые католики. Унеяты называются также базилианами. Нет почти села, как в прусской, так и в российской Польше, где бы небылоунеятской церкви... Простой народ, большей частью, юродлив и груб, исповедает унеятскую веру и весьма склонен к невежеству»1.
Первые этнографические исследования в западном крае сделаны были в польской литературе. Начальные десятилетия XIX века отмечены в этой литературе особенным оживлением и, между прочим, сильным возбуждением интересов научных. Национальные испытания пробудили в польском обществе, кроме патриотических увлечений, и сознание необходимости просвещения, и время имп. Александра I отмечено расцветом польской науки, которому считают необходимым отдать справедливость даже злейшие враги полонизма2.
«В 1803 году, — говорит г. Коялович, — восстановлена была Виленская иезуитская академия под именем университета. Иезуитская сущность — подавление в стране всего русского, православного — осталась в новом университете неприкосновенной, только обставлена была современными научными усовершенствованиями и воплощена больше прежнего в полонизации. Польская национальная наука выступила в Виленском университете в таком величии, в каком никогда не являлась во времена польского государства. Тут собран ы был и лучшие дарования, тут было все разнообразие высшего заведения... На другом пункте западной России, в Малороссии, именно в Кременце, подле древней православной обители почаевской, давно уже, впрочем, захваченной униатами и бывшей тогда в их руках, устроилась главная колония Виленского университета — Кременецкий лицей, под управлением Чацкого, главного советника Чар-торыйского или, лучше сказать, руководителя его...»1
Указанные самим историком черты Виленского университета называются им дальше «обманчиво-величественными», — но в польской литературе виленская и кременецкая научная и литературная деятельность оставила весьма существенное влияние, а в свое время такой «обманчивости» вовсе не находило и русское общество, тем более, что эта деятельность произвела обильные и наглядные научные труды. Если припомнить состояние тогдашних русских университетов, которое, за исключением университета Московского, где начиналась некоторая самостоятельная жизнь, — было поистине младенческое, то надо будет умерить требовательность относительно университета Виленского, который мог похвалиться тогда многими знаменитыми именами. И кроме университета, польская литература того времени имела многих замечательных писателей, которые пользовались большой известностью и в тогдашней русской литературе. Так, известны были имена Снядецких, Почобута, Чацкого, Л и нде, Бродзи некого, Л ел евеля, Л обой ки, Дан иловича и др., писателей старых и молодых; в деятельности их между прочим сказывалась тогда живая струя славянского народного романтизма, оставшаяся не без влияния и в нашей литературе. Вобласти поэзии этобыловремя расцвета Мицкевича. Мы указывали в другом месте1, что эти десятилетия, до 1830-х годов, были редким и любопытным примером взаимного интереса, проявлявшегося и срусской, и с польской стороны, — и, чтобы правильнее оценить отношения того времени, надо припомнить эту роль тогдашней польской литературы. Польское общество того времени носилось с мыслью о восстановлении своей родины; это не была одна лишенная всякой реальной основы «интрига» — была здесь и возможность искреннего убеждения: полунезависимая, конституционная Польша была мыслью самого русского императора; поляки уверены были в высоком достоинстве польской образованности, и оно в значительной степени признавалось в тогдашней русской литературе. В журналах десятых и двадцатых годов нередко сообщаются сведения о польской литературе и переводы польских сочинений по истории, археологии; с уважением называются имена Линде, Снядецких, Лелевеля, Даниловича; идеи Казимира Бродзинского приводятся в доказательство важности изучения народной поэзии; наконец, являются переводы с польского и по занимающему нас предмету, и это были у нас, кажется, первые сведения по белорусской этнографии. Мы и начнем с этих польских опытов.
Здесь вопрос о белорусской народности бывал, понятно, окрашен особенным образом. В десятых и двадцатых годах в первый раз складывается тот этнографический взгляд, который отличал потом польских этнографов даже до новейшего времени. После всех политических переворотов польская земля все еше представлялась патриотам в тех границах, какие она имела до разделов: на целое столетие «Польша в границах 1772 года» оставалась неизменным идеалом и чуть не существующим фактом; русские части ее, присоединенные к России, считались «заграбленными», «наездом», но тесно связанными с Польшей всей историей, характером и сочувствиями самих жителей; история и характер определялись распространением полонизма в этих краях в старое время, а сочувствия измерялись присутствием в этих краях полонизированного высшего и, частью, среднего сословия, действительно тяготевших к Польше. Состав «польского народа» определялся по территориям старой Польши; это были — «Корона», «Литва» и «Русь». Корона — это царство польское, старая собственная Польша, метрополия польской народности; Литва — старое княжество литовское, где само литовское племя занимало меньшее место, а главную долю составляли западные русские, или белорусы; Русь означала собственно южную Русь — Малороссию (некогда принадлежавшую Польше всоставе «Малой Польши»), которая считалась настоящим русским (но вместе полупольским) племенем в отличие от московитов или россиян, племени, испорченного восточными примесями. В другом месте мы говорили о техдвусмыслиях, какими наполнено было в польской литературе это толкование отношений Польши и Руси: подобное двусмыслие господствовало и втолковании «Литвы». Не-возможнобыло, конечно, смешать собственную Литву и русское население западного края; но что касается последнего, то сначала, может быть, просто по незнанию, а потом и намеренно польские этнографы никак не отождествляли (русскую) «Литву» с племенем русским в империи и представляли ее особым народом. Этому косвенно помогало или соответствовало то обстоятельство, что сами русские, как мы видели, слабо припоминали, и в московские, и в новейшие времена, свое единство с белорусами. По книжной памяти о древних кривичах, польские этнографы называли русских жителей западного края «кривичанскими» или «кревицки-ми славянами» и довольно настойчиво повторяли это имя, несуществующее в действительности. Название это заходило потом даже в русские сочинения... Как дальше увидим, этот этнографический предрассудок или тенденция не мешали, впрочем, искреннему интересу польских этнографов к изучению западного края.
Один из первых научным образом рассматривал этот вопрос знаменитый Линде. Повод к тому дали ему «Опыт российской библ иографи и» Соп и кова (первы й том вы шел в 1813 году) и исследование о Литовском Статуте. В русской литературе Сопиков был первым, весьма замечательным для своего времени библиографом. К своему «Опыту» он приложил сведения о начале книгопечатания и распространения его в землях славянских и в России. Между прочим, он первый у нас говорил с некоторой подробностью о книгопечатной деятельности в западной Руси XVI—XVII века и дал первое подробное описание знаменитой Библии Скорины — книги, по его отзыву, «прередкой». По его указанию, этой книги не имелось в самой академии; Дубровский, в бытность свою в Вильне и Варшаве, не мог, при всем старании, отыскать там ни одной книги Библии Скорины. Сопиков старательно разыскивал экземпляры этого издания и по частям видел их в библиотеке Моск. Госуд. архива иностранных дел, вбиблио-теках графа Ф.А.Толстого и Дубровского, в Московской духовной типографии, в Кирилло-Белозерском монастыре, в библиотеках московского профессора Баузе и П.Я.Чаадаева1; в своем описании Сопиков поместил много выписок из этой редкой книги. Об обстоятельствах развития западнорусского книгопечатания он сообщает, впрочем, немногое; он знает только, что были «славяно-россияне» или православные, «в польских краях пребывающие», и о белорусском языке делает только следующее замечание: «Под именем белорусского языка разумеется наречие живших в Белоруссии и в Польше благочестивых греческого исповедания людей. Монахи в тех странах, жившие до исхода XVII столетия, почти все свои богословские и поучительные сочинения писали сим языком. Он есть смесь, составленная из языков: славянского, русского, польского, а частью и латинского»1.
«Опыт» Сопикова вызвал замечательный для своего времени разбор Линде, напечатанный в 1816 году2. Самуил-Богумил Линде (родом изТоруня, или Торна, 1771 — 1847) изучал филологию в Лейпцигском университете и после был там лектором польского языка; еще живя в Лейпциге, он пользовался вниманием и помощью Потоцких, Колонтая, Немцевича, Оссолинского; вызванный прусским правительством в Варшаву, он стал директором лицея, основанного в 1804 году, и много работал по учебному ведомству. По окончании Варшавского университета Линде был назначен директором публичной библиотеки. Важнейшим трудом его был знаменитый «Словарь польского языка», вышедший в шести больших томах в Варшаве в 1807—14 годах.
Этот «Словарь», плод громадного труда, где введены уже сравнения между славянскими наречиями и до некоторой степени присоединен элемент исторический, был важным явлением в целом развитии славянского возрождения, как один из первыхтрудов высокого научного достоинства, обобщавших славянский материал, а в польской литературе он стал национальным памятником. Имя Линде приобрело вел и кую славу, которая, между прочим, высоко ценилась и в русской литературе. Разбор русской книги показывал в польском критике тот более широкий интерес научного общения с русской литературой, о котором мы говорили выше, и хорошую ученую школу, какой недоставало русскому библиографу-любителю1. Указав пробелы и неточности в изложении истории славянского книгопечатания у Со-пикова, Линде дополняет его собственными указаниями, из которых приведем несколько подробностей. Западнорусские писатели, по-видимому, представлялись для Линде в каком-то двойственном виде. Они как будто казались ему польскими. Линде упрекает Сопикова, что тот, упоминая, напр., о старых чешских библиях, не помещает библий польских, напр., по крайней мере, библии Будного, «тем более, что г. Сопиков не упустил сказать о катехизисе того же автора для простых людей русского языка, изданном в Несвиже2. Вообще, он совсем не упоминает о польских сочинениях даже тех наших авторов, которые и в церковном языке, и в польском равно были искусны, напр., Мелетия Смотрицкого, Галятовского, Барановича, Коссо-ва, Саковича, Зизания; да и в таких случаях молчит, когда одно и то же самое сочинение издано было особо на церковном языке и особо на польском, напр., Мелетия Смотрицкого «Апология и Плач (Фринос)...»1. Приводя далее упомянутое выше замечание Сопикова о белорусском языке, Линде прибавляет, что «будет иметь случай сравнить этот язык со старым славянским».
Обращаясь к подробностям литературы церковного языка, Линде делает следующее замечание, очевидно, для своих соотечественников: «Если бы кто, будучи предубежден против литературы церковного языка, мог подумать, будто бы она содержит в себе книги, единственно к богослужению греческой церкви относящиеся и, следовательно, нам чуждые, тому я скажу в ответ, что в нашем Кракове вышли первые на церковном языке издания; что Киев, Супрасль, Почаев, Несвиж, Львов, Вильно и пр. участвовали в печатании книг церковных; что имена князей Острожских, Рад-зивиллов, Соломерецких, графов Ходкевичей прославились покровительством сей отрасли литературы славянской; что Литовские Статуты, первый и третий, вышли на русском языке; что все Ягеллоны, даже до Сигизмунда-Августа в Литве, писали по-русски, давали грамоты и привилегии, а по словам нашего Бандтке (в его истории книгопечатания), кажется, некоторые из них не слишком сильны были в польском языке, и что, по крайней мере, Казимир Ягеллон раньше знал по-русски, чем по-польски; прибавлю, что какязык церковный никогда не был чуждым Польше(?), равным образом и его литература никогда не могла быть ей чуждой»2.
Эта «Польша», которой никогда не был чуждым славянский язык, представлялась тем западнорусским краем, который и по прежним, и по теперешним польским понятиям составлял нераздельную часть этого государства.
В дополнение к примерам белорусского языка, приведенным у Сопикова, Линде указывает еще поучение св. Кирилла Иерусалимского об «Антихристе и его знаках», напечатанное в Вильне в 1596 году, на одной стороне белорусским языком и славянскими буквами, а на другой — по-польски и готическим шрифтом. Эту книгу Линде считал важной потому, что она давала возможность наглядно сравнивать белорусские слова с польскими; оба языка оказывались, на его взгляд, почти сходными, и разница состояла только в грамматических окончаниях имен и глаголов. Это сходство, которого на деле не было в такой степени между народным белорусским и польским, здесь могло бросаться в глаза потому, что в книжном западнорусском языке, уже с XVI столетия, является много лексических заимствований из языка польского.

Обозревая, на основании работы Сопикова и собственных материалов и соображений, историю старославянского книгопечатания и литературы, Линде приходил к выводу, что их развитие шло по направлению от юго-запада к северо-востоку. В этом движении он указывает сильное участие Польши, так как первые церковнославянские типографии явились в Краков и в той западнорусской «Литве», которую он отождествляет с Польшей. Затем, — говорит он, — наступает «новое явление», «та важная эпоха, когда российская литература, новая отрасль славянской, с такой быстротой поднялась и расширилась, что уже совершенно затмевает последнюю и берет верх над старинною», и когда «то участие, которое поляки имели в старинной славянской литературе, равно как и в русской», — прекращается.
Таковы были понятия о положении западнорусского языка у писателя, который был одним из замечательнейших славянских ученых того времени. Прибавим, кстати, что Линде уже тогда, за несколько лет до знаменитой статьи Востокова, с которой считают возникновение мысли об истории славянского языка, высказывал мимоходом любопытные соображения о возможности исторического изучения языка; эти соображения показались очень странными русскому переводчику его статьи, Каченовскому, но на самом деле угадывали будущий вопрос науки. По поводу отношений западнорусского и польского языка Линде замечал: «можно бы весь состав славянского языка хронологически расположить на эпохи таким образом: 1) на эпоху пред-славянскую; 2) на эпоху славянскую; 3) на эпоху наречий; 4) на эпоху макаронизмов, последования веков, соседств, связей политических и торговых и пр.». Каченовский, передавая эти слова, сопровождает их недоумевающими возражениями; об эпохе «предславянекой» он спрашивает: «а что мы найдем в этой эпохе?» — об эпохе «славянской»: «где она?» — и в заключение говорит: «сомневаемся, чтобы к чему-нибудь послужило такое разделение»1. Но именно к подобному разделению приходила позднейшая наука: Линде, очевидно, думал, что наука может поставить вопрос о той доисторической эпохе, когда славянский язык еще не выделился в особую отрасль, той эпохе, которая называется теперь арийской; эпоха славянская обозначает тот, предполагаемый теперь наукой, период, когда славянская отрасль уже выделилась из арийского целого, но еще сохраняла свое единство и не делилась на отдельные группы племен и наречий, и т.д.
Мы указывали в другом месте, что польские этнографы, чтобы отличить язык южный или западный русский (мало-русский или белорусский) от русского (великорусского, литературного), называют именно первый «русским», а второй — «российским». Так это делает и Линде, вероятно, без всякой тенденции (явившейся после), а просто по привычке, потому что народ западного края исстари назывался русским, а народ русского государства для отличия давно назывался у поляков, по политическому названию государства, московским, а позднее — российским. Каченовский, чтобы передать эту разницу, употребляет такое различение: польское название «русский» (т.е. западнорусский) он передает словом «руський» и замечает: «перевожу: руськой язык, чтобы не смешивать с нашим русским; сей последний у поляков называется в просторечии московским, а на письме российским; под руським же разумеют они употребляемый жителями губерний: Минской, Киевской, Волынской и Подольской».
Выше упомянуто, что Линде предполагал заняться сравнением белорусского языка со старым славянским. Это было сделано им в другом труде, вышедшем в том же 1816году — в исследовании об одном из старейших и знаменитых памятников западнорусского языка, Литовском Статуте. В этой книге, представляющей подробный трактат о различных редакциях и переводах знаменитого законодательного памятника, Линде в особой главе останавливается на языке и письме Литовского Статута. Этот язык был русский, но в каком отношении находится он к господствующему русскому языку и к языку церковному? По мнению Линде, выражение «русский язык» часто употребляется не совсем точно, и он указывает, что даже один из тогдашних польских ученых авторитетов, Чацкий, смешивал язык Статута и с церковным языком, и с «российским», а также, напр., язык древнего перевода Нового Завета считал началом той русской литературы, которая в XVIII веке имела Ломоносова и Державина. «При всем том, — замечает Линде, — россиянин, который с восторгом декламирует стихотворения Ломоносова, Державина и т.д., и греко-российский духовный, который на память знает славянскую библию, не поймет и одной статьи русского Литовского Статута до такой степени, что найдено было нужным издать перевод Литовского Статута на язык российский». Так как язык, на котором был писан и печатан Литовский Статут, ничем не отличается от языка в книге Зизания («Поучение св. Кирилла об Антихристе»), который у Сопикова назван белорусским, то и Линде находил в этом основание называть язык Литовского Статута белорусским. Приводя параллельную выписку одного места в Статуте на языке подлинника и в старом польском переводе, Линде находит, что здесь лишь немногие слова потребовали бы объяснения для поляка; главная разница заключается в грамматических окончаниях имен и глаголов. Линде замечает при этом, что, благодаря чистоте стиля русского Литовского Статута, язык его старого и очень близкого польского"перевода считается образцовым, вследствие отсутствия тех макаронизмов, которые в то время начали крайне искажать польский язык. Несмотря на эту близость с польским, в русском языке Литовского Статута есть довольно выражений, хотя известных полякам, ноболее или менее непривычных; другие употребляются в ином смысле; далее, есть в Статуте довольно много слов, или очень далеко, или совершенно отходящих от польского и, напротив, близких к «российскому» или к церковному, или наконец совсем чуждых славянщине. Приводя мнение Сопикова, что белорусский язык представляет смесь славянского (Линде толкует: церковного), русского (Линде толкует: российского), польского и отчасти латинского, Линде замечает, что здесь пропущена еще одна составная часть белорусского языка, а именно — немецкие макаронизмы, которые в нем те же, что в польском, а может быть, и пришли на Русь из Польши.
Так определял Линде склад белорусского языка. Он не отождествлял его ни с языком русским, ни с польским. В его взгляде были, конечно, неточности. Напр., то обстоятельство, что для практического употребления в новейшее время потребовался новый перевод с белорусского языка XV—XVI века, ничего не говорит против исторической принадлежности самого языка; для новейшего читателя понадобился бы точно так же перевод и других старых русских памятников. Далее, тот разряд белорусских слов, которые Линде отметил в Статуте как совсем чуждые польскому языку и даже всей остальной славянщине, этот разряд совершенно совпадает с народным русским языком. Истина была втом, что, при несомненном единстве происхождения и основных черт языка белорусского с русским (российским, великорусским), первый представлял свои местные отличия, какие в древности отличали, напр., язык средней Руси, новгородского севера, киевско-галицкого юга; что впоследствии, отделившись политически, белорусское племя переживало особые влияния, отразившиеся на его языке, а именно, во-первых, развились его давние звуковые особенности, проникшие — вне воздействия общей русской письменности — в язык книжный, а во-вторых, размножились «макаронизмы» из языков латинского, польского и немецкого, и склад речи стал принимать польские обороты.
Второе и третье десятилетие нынешнего века отмечены все более распространяющимся интересом к народности и народной поэзии. Польская литература того времени воспринимала этот интерес едва ли не больше тогдашней русской, и первые изучения белорусской народности появляются втрудах польских этнографов-любителей. Линде уже воспользовался народным белорусским материалом для своего польского словаря. Ходаковский, который сам был уроженец западного края, между прочим странствовал и в Белоруссии, особенно в восточной ее части, и, по словам Бессонова, «Сборник песен» Ходаковского разошелся после его смерти по разным рукам, и часть собрания белорусского осталась в бумагах Калайдовича. В польских журналах того времени нередко помещались небольшие статьи о белорусском быте, преданиях, белорусские песни, и отсюда переводились в русских журналах. Так, напр., явилась в виленском журнале 1817 г. статья г-жи Чарновской о мифологических преданиях белорусского народа2, которая потом дважды переведена была на русский. В том же виленс-ком журнале помещена была статья Игнатия Шидловско-го, одного из виленских «шубравцев», о свадебных обрядах в Минской губернии. Затем в русских журналах 1820-х годов не раз появляются статьи о западной русской истории и народности, или переведенные из польских книг и журналов, или составленные местными уроженцами с польским образованием и писавшими по-русски'.
В тридцатых и сороковых годах польская этнография продолжает обращаться к народной жизни Белоруссии, отчасти вводя ее в общие исследования о польской старине и народности, отчасти исследуя ее в отдельности, хотя опять с польской точки зрения. Таковы были труды Лукаша Го-лэмбёвского (1773— 1849), в свое время имевшего большую известность в ряду этнографов эпохи славянского возрождения, а позднее оцениваемого менее высоко, потому что он, как и большинство тогдашних любителей, не только в польской, но и в других славянских литературах не отличался строгой критикой, и притом не мало пользовался рукописями старого польского собирателя Андрея Китовича (1728—1804). Из этнографических сочинений Голэмбёвс-кого известны: «Lud polski, jego zwyczaje i zabawy», 1830; «иЫогу w Polsce od najdawniejszych czasow az do chwil obecnych», 1830;«DomyidworywPolsce», 1830; «Gry izabawy» и пр., 1831. Здесь, особенно в книге «Польский народ», приведены, рядом с польскими, и черты белорусского быта, и даже несколько песен, переписанных польскими буквами и с их мотивами.
Подобным образом польские исследователи давно посвящали труды географии, истории и археологии западного края и Литвы. Их сочинения в первой половине столетия были почти единственным источником сведений о западном крае и для русской литературы, а иногда сохраняют свое значение до сих пор. Напомним главнейшие из подобных трудов. Таковы были, между прочим, книги Юрия Самуила Бандтке (1768—1835) по истории польского и литовского книгопечатания, очень известные русским библиографам; сочинения Иосифа Лукашевича (1799—1873) по истории реформации и школ в Польше и Литве, т.е. западнорусском крае, сочинения, которые цитируются и доныне; обширный труд по исторической географии и статистике Польши и Литвы Михаила Балинского (1794— 1863), который вместе с Лелевелем был основателем «Виленского Ежедневника» и принимал деятельное участие в тогдашнем польском литературном и научном движении в западном крае: Тимофея Липинского (1797—1856), трудолюбивого историка и археолога.
В особенном интересе, с которым велось в польской литературе изучение западного края, «Литвы», можно было заметить, наконец, любопытную черту — выделение особого местного элемента. Г. Бессонов, успевший довольно хорошо присмотреться к историческим и общественным отношениям западного края, видел в этом интересе целый переворот. «Пятидесятые годы нашего столетия, — говорит он, — были счастливы: стороны, обреченные вечно бороться и спорить, но вовсе ничем не обязанные враждовать, ненавидеть и есть друг друга, начали решительно искать сближения, какого-нибудь modus vivendi, какой-нибудь возможности жить и действовать вместе. Политическое событие, некогда сплотившее их суровой силой и именем Литвы, отозвалось вновь: усиленно стали все принимать название Литвы, литовцев, литовского и под этим названием действовать, по возможности вместе, сообща, не всегда к одной, но, по крайности, к нескольким сходным целям. Недостойно было бы нас, по обычаю других, видеть и здесь хитрое укрывательство польщизны, или предлог затереть все русское: не диво, если поляк, не имея возможности жить всем качестве, преображался в литовца, а Русь одевалась Литвой, чтобы отличить себя от известного русизма; в сей форме поляк все-таки давал отпор исключительности польской, как давало некогда литовское княжество, а Русь все-таки выводилась на сцену, хотя и под собирательным, политическим некогда, теперь же народным именем — Литвы. То была просто и естественно искомая формула хоть какого-либо примирения. Еще жив был ветеран, великий Нарбутт, родоначальник сего дела и направления».
Теодор Нарбутт (1784—1864), учившийся в Виленском университете, потом инженер русской службы, во время финляндской войны 1809 года получил сильную контузию, которая причинила глухоту и заставила его покинуть службу, и с тех пор он посвятил свой досуг изучению истории своей «литовской» родины. Результатом были обширные труды по истории западного края. Польские критики признают в нем «пламенную любовь к прошедшему своей провинции» и важность его трудов как богатого материала, но укоряют за недостаток критики; иное впечатление произвели его труды на г. Бессонова. «Не говоря о печатных сочинениях Нарбутта, — замечает он, — его бумаги, которые удалось нам в тревожное время спасти от погибели тотчас по его смерти и бережно перевезти на хранение в Виленс-кий музей (и это мы считаем отраднейшим делом жизни), с тысячами его очерков, соображений, заметок, составляют для всего края, в том числе Белой Руси, такое сокровище, какого еще не собирали для нее другие поляки и русские»1.
Отчасти втом же смысле местного патриотизма, отчасти с польской точки зрения, сделан был потом длинный ряд исследований по истории западного края, неравного достоинства, но часто и доныне сохраняющих свою важность. Таковы труды Иосифа Ярошевича( 1793—1860); он — воспитанник, а потом профессор Виленского университета по польско-литовскому праву и статистике, — много работал по истории Литвы2; труды Игнатия Даниловича (1789— 1863), воспитанника Виленского университета, потом профессора в Вильне, Харькове, Киеве и в Москве, и наконец работавшего в Петербурге, многозаслуженного ученого, странническая жизнь которого и труды, наполовину в польской, наполовину в русской науке, как будто отвечали обоюдному положению самой его родины; Иосифа-Игнатия Крашевского, знаменитого польского беллетриста, которому принадлежит, между прочим, обширная история Вильни; Николая Малиновского (1799—1865); Казимира Стадницкого (род. в 1808); Шайнохи (1818—68) и др., до новейших трудов по польской истории, касающихся более или менее тесно и истории западного края, дотрудов Шуйского, Бобржинского, недавно умершего ксендза Калинки и т.д., которые принадлежат уже современной литературе.
Первые из названных имен принадлежат старому поколению, работавшему вто время, когда русская историография едва касалась западного края: точка зрения этих трудов, как специально польских, так и местнопатриотических, была, очевидно, другая, но эти исследования положили начало, — ими пользовалась и должна еще пользоваться русская историография, но она должна теперь пополнить их с другой стороны, на основании новых источников, в прежнее время частью не принятых во внимание, частью неизвестных, и с новой точки зрения, которой надо только пожелать более широкого, действительно народного, горизонта.
Подобным образом польским ученым принадлежат первые разыскания в области археологии западного края, времен исторических и доисторических. Таковы были труды гр. Евстафия и Константина Тышкевичей, Пржездзецкого, Киркора и др.
Более специальные польские работы по этнографии западного края появляются с конца тридцатых годов и иногда, в известной степени, также носят на себе отпечаток местного патриотизма, каким отличаются некоторые из «литовских» историков. Таковы были, напр., сборники Чечо-та, Зенкевича и др., на которых дальше остановимся подробнее. Здесь укажем пока одну книжку, стоящую особняком и принадлежащую к эмиграционной литературе. Это — книжка Александра Рыпинского, по характеру параллельная с книжкой Яворского, о которой мы говорили прежде: как Яворскому вспоминалась родная Украина, в которой виделась ему земля политически польская, и как у него польский патриотизм сливался с малорусским в смысле польского украинофильства, так другой эмигрант вспоминает на чужбине родную Белоруссию, народ которой труд-но было представить польским, но который, по крайней мере, автору хотелось видеть польским.
Это были лекции, читанные автором в Париже в литературном кружке из польских эмифантов, и книжка проникнута настроением, какое вообще наполняло эмиграцию. В удрученном нравственном состоянии, втрудных материальных обстоятельствах, эмигранты жили вообще прошедшим, и нравственной опорой была только надежда на реставрацию, надежда смутная, которую вообще можно было питать одной фантазией, несбыточными расчетами — не столько на свои силы, сколько на чужую помощь. Эмиграция порождала в лучших умах крайне идеалистическую поэзию или мистицизм; людей предприимчивых толкала на отчаянную роль заговорщиков и эмиссаров; иным представлялись ошибки прежнего времени и желание исправить их обращением к народу; но вообще родина представала им со всей прелестью, какую она приобретает на чужбине и когда она потеряла безвозвратно... В начале своей книжки Рыпинский замечает, что с тех пор, как творец «Валенрода» и Богдан Залес-ский коснулись народной жизни Литвы и Украины, польская молодежь с жаром обратилась к народным сокровищам польской литературы. Автор — по словам его — «родился далеко от гнезда родной речи Пястов, от сильной полыщиз-ны Скарги, Трембецких, Нарушевичей или Кохановских»; он извиняется, что, может быть, в его речи проскользнет иногда провинциализм, который поразит уши его слушателей, но он надеется, что их суровый суд заменится снисхождением, когда они узнают, что он говорит им польским языком «глубокой Белоруссии», языком, «которому нас — далеко за Двину, до Великих Лук и Пскова, с оружием в руках, научил когда-то Баторий и который мы до настоящего дня старательно бережем, как драгоценнейшее наше сокровище, на самых глазах врага, у ворот его столицы, за сто миль от Варшавы, несмотря на влияние искажающей Москвы, заливающее нас кругом. Это сокровище завещали нам польки, наши матери». В Польше, простирающейся, по мнению автора, от Балтийского моря до Черного и от Салы до ворот Смоленска, «на этом разноцветном, но в одно сливающемся пространстве», находятся новые, еще не собранные источники языка, истории и поэзии, «о которых мы еще и не слышали, несмотря на множество открытий. Эти сокровища и надо разыскивать и собирать — из них создается святыня чисто национальная, перед которой поблекнут чужие заимствования, какими наполнена еще польская литература».
Понятно, что, по мнению автора, Белая Русь есть та же Польша. «Эта Русь, насколько она есть и будет польскою, составляет нераздельную часть нашего дорогого отечества... Живет здесь простой народ славянского племени, издавна тесно породнившийся с семьей ляхов, честный, но убогий, и мало известный даже собственной отчизне его, Польше, хотя он любит ее выше всего». С давних времен этот народ был предметом спора соседей; но их нападения остались тщетны, народ уцелел, «чтобы доказать им, что он сам может выбрать себе господина, и чужих властителей (narzuconych najezdzcow) не хочет знать». Затем «он выбрал себе, наконец, Польшу за мать, бросился вместе с Литвой в ее заботливые объятия и прильнул к ней со всей сыновней любовью». Автор соглашается, что «татарский наплыв москалей» затронул «своим азиатизмом» эту страну ближе, чем какую-нибудь другую часть Польши, ноон никогда не проникал «в глубь сердца» народа, как проникла Польша, и не умел с ним слиться в одно тело и душу. По словам автора, русин, т.е. белорус, отдаляется от москаля и даже питает отвращение ко всему московскому. В этом немалую долю играет и разница религии, потому что «схизма есть для его народа синоним язычества». Белорусский язык, по мнению автора, также соединяет белорусов теснее с Польшей, чем с Москвой: «этот язык не так силен, как у наших украинцев, менее отатарен, чем у жителей Москвы или Казани, не в такой степени церковный, как галицийский, но все-таки имеет свою оригинальную народную печать, которая значительно отдаляет его от всех тех языков и этим самым, как мне кажется, всего больше приближает его к польскому»1.
В таком виде представляется автору белорусская народность, которая, в сущности, признается им только как ступень к польской. Вся книжка носит следующее посвящение: «первому из белорусских мужичков (kmiotkow), который сначала выучился читать, а потом говорить и мыслить по-польски, этот мой благой труд, в знак высокого почтения и похвалы, посвящаю и для него печатаю»2. Приступая к самым песням, автор приводит в эпиграфе знаменитые стихи Мицкевича о народной песне («О piesni gminna» и пр.), приглашает патриотов изучать ее наивную, простую поэзию, думает, что когда-нибудь она станет источником настоящей национальной музыки и даст Польше музыкальную славу, «как до сих пор оружие и мужество ее сынов не знают в Европе высшего образца». Автор говорит, что еще в то время, когда не дали своих сборников ни Вацлав Залес-ский, ни Жегота Паули, он уже записывал песни, и «записанные бережно хранил у самого сердца, когда, наконец, стечение всем нам известных политических событий, лишивши нас нашего отечества, лишило и меня моего сокровища». Теперь он сообщает только то, что сберег на память. Автор останавливается на различных разрядах песен, приводит отрывки, уцелевшие в воспоминании, описывает относящиеся к ним обряды (напр., свадебные), танцы, игры, увеселения; упоминает о пробах популярного шуточного стихотворства на белорусском языке и т.д.1. Наконец, книжка пересыпана воспоминаниями о временах польской свободы и славы, выражениями озлобления против москалей, негодования против дурных патриотов польских (напр., филиппика против чиншевой шляхты), поощрениями белорусам изучать польский язык.
Настоящим этнографическим материалом книжка Ры-пинского не богата и здесь нечего ожидать научной точности; она любопытна, как эпизод эмиграционной литературы и отголосков исключительного польского взгляда на белорусскую народность. Тем не менее, этнограф-собиратель может и из нее заимствовать некоторые частности, не лишенные значения и сами по себе, и по их польскому освещению. Автор не замечает внутреннего противоречия всей своей книжки; он с жаром говорит о необходимости изучения народности, — в данном случае белорусской, ждет здесь открытия национальной святыни, и в то же время признает эту народность только как польскую и, собственно говоря, желает ей исчезнуть.

Пользуйтесь Поиском по сайту. Найдётся Всё по истории.
Добавить комментарий
Прокомментировать
  • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
    heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
    winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
    worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
    expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
    disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
    joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
    sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
    neutral_faceno_mouthinnocent
2+два=?